И действительно, когда воротились домой, к чаю, она ему спела два романса голосом совсем еще не обработанным и только что начинавшимся, но довольно приятным и с силой. Павел Павлович, когда все воротились из саду, солидно сидел с родителями за чайным столом, на котором уже кипел большой семейный самовар и расставлены были фамильные чайные чашки севрского фарфора. Вероятно, он рассуждал с стариками о весьма серьезных вещах – так как послезавтра он уезжал на целые девять месяцев. На вошедших из сада, и преимущественно на Вельчанинова, он даже и не поглядел; очевидно было тоже, что он не «нафискалил» и что все покамест было спокойно.
Но когда Надя стала петь, явился тотчас и он. Надя нарочно не ответила на один его прямой вопрос, но Павла Павловича это не смутило и не поколебало; он стал за спинкой ее стула, и весь вид его показывал, что это его место и что он его никому не уступит.
– Алексею Ивановичу петь, maman, Алексей Иванович хочет спеть! – закричали почти все девицы, теснясь к роялю, за который самоуверенно усаживался Вельчанинов, располагаясь сам себе аккомпанировать. Вышли и старики и Катерина Федосеевна, сидевшая с ними и разливавшая чай.
Вельчанинов выбрал один, почти никому теперь не известный романс Глинки:
Он спел его, обращаясь к одной только Наде, стоявшей у самого его локтя и всех к нему ближе. Голосу у него давно уже не было, но видно было по остаткам, что прежде был недурной. Этот романс Вельчанинову удалось слышать в первый раз лет двадцать перед этим, когда он был еще студентом, от самого Глинки, в доме одного приятеля покойного композитора, на литературно-артистической холостой вечеринке. Расходившийся Глинка сыграл и спел все свои любимые вещи из своих сочинений, в том числе этот романс. У него тоже не оставалось тогда голосу, но Вельчанинов помнил чрезвычайное впечатление, произведенное тогда именно этим романсом. Какой-нибудь искусник, салонный певец, никогда бы не достиг такого эффекта. В этом романсе напряжение страсти идет, возвышаясь и увеличиваясь с каждым стихом, с каждым словом; именно от силы этого необычайного напряжения малейшая фальшь, малейшая утрировка и неправда, которые так легко сходят с рук в опере, – тут погубили и исказили бы весь смысл. Чтобы пропеть эту маленькую, но необыкновенную вещицу, нужна была непременно – правда, непременно настоящее, полное вдохновение, настоящая страсть или полное поэтическое ее усвоение. Иначе романс не только совсем бы не удался, но мог даже показаться безобразным и чуть ли не каким-то бесстыдным: невозможно было бы выказать такую силу напряжения страстного чувства, не возбудив отвращения, а правда и простодушие спасали все. Вельчанинов помнил, что этот романс ему и самому когда-то удавался. Он почти усвоил манеру пения Глинки; но теперь с первого же звука, с первого стиха и настоящее вдохновение зажглось в его душе и дрогнуло в голосе. С каждым словом романса все сильнее и смелее прорывалось и обнажалось чувство, в последних стихах послышались крики страсти, и когда он допел, сверкающим взглядом обращаясь к Наде, последние слова романса:
то Надя вздрогнула почти от испуга, даже капельку отшатнулась назад; румянец залил ее щеки, и в то же мгновение как бы что-то отзывчивое промелькнуло Вельчанинову в застыдившемся и почти оробевшем ее личике. Очарование, а в то же время и недоумение проглядывали и на лицах всех слушательниц; всем как бы казалось, что невозможно и стыдно так петь, а в то же время все эти личики и глазки горели и сверкали и как будто ждали и еще чего-то. Особенно между этими лицами промелькнуло перед Вельчаниновым лицо Катерины Федосеевны, сделавшееся чуть не прекрасным.
– Ну романс! – пробормотал несколько опешенный старик Захлебинин. – Но… не слишком ли сильно? Приятно, но сильно…
– Сильно… – отозвалась было и m-me Захлебинина, но Павел Павлович ей не дал докончить: он вдруг выскочил вперед и, как помешанный, забывшись до того, что сам своей рукой схватил за руку Надю и отвел ее от Вельчанинова, подскочил к нему и потерянно смотрел на него, шевеля трясущимися губами.
– На одну минутку-с, – едва выговорил он наконец.
Вельчанинов ясно видел, что еще минута, и этот господин может решиться на что-нибудь в десять раз еще нелепее; он взял его поскорее за руку и, не обращая внимания на всеобщее недоумение, вывел на балкон и даже сошел с ним несколько шагов в сад, в котором уже почти совсем стемнело.
– Понимаете ли, что вы должны сейчас же, сию же минуту со мною уехать! – проговорил Павел Павлович.
– Нет, не понимаю…
– Помните ли, – продолжал Павел Павлович своим исступленным шепотом, – помните, как вы потребовали от меня тогда, чтобы я сказал вам все, все-с, откровенно-с, «самое последнее слово…», помните ли-с? Ну, так пришло время сказать это слово-с… поедемте-с!
Вельчанинов подумал, взглянул еще раз на Павла Павловича и согласился уехать.
Внезапно возвещенный их отъезд взволновал родителей и возмутил всех девиц ужасно.
– Хотя бы по другой чашке чаю… – жалобно простонала m-me Захлебинина.
– Ну уж ты, чего взволновался? – с строгим и недовольным тоном обратился старик к ухмылявшемуся и отмалчивавшемуся Павлу Павловичу.
– Павел Павлович, зачем вы увозите Алексея Ивановича? – жалобно заворковали девицы, в то же время ожесточенно на него посматривая. Надя же так злобно на него поглядела, что он весь покривился, но – не сдался.
– А ведь и в самом деле Павел Павлович – спасибо ему – напомнил мне о чрезвычайно важном деле, которое я мог упустить, – смеялся Вельчанинов, пожимая руку хозяину, откланиваясь хозяйке и девицам и как бы особенно перед всеми ими Катерине Федосеевне, что было опять всеми замечено.
– Мы вам благодарны за посещение и вам всегда рады, все, – веско заключил Захлебинин.
– Ах, мы так рады… – с чувством подхватила мать семейства.
– Приезжайте, Алексей Иванович! приезжайте! – слышались многочисленные голоса с балкона, когда он уже уселся с Павлом Павловичем в коляску; чуть ли не было одного голоска, проговорившего потише других: «Приезжайте, милый, милый Алексей Иванович!»
«Это рыженькая!» – подумал Вельчанинов.
XIII. На чьем краю больше
Он мог подумать о рыженькой, а между тем досада и раскаяние давно уже томили его душу. Да и во весь этот день, казалось бы так забавно проведенный, – тоска почти не оставляла его. Перед тем как петь романс, он уже не знал, куда от нее деваться; может, оттого и пропел с таким увлечением.
«И я мог так унизиться… оторваться от всего!» – начал было он упрекать себя, но поспешно прервал свои мысли. Да и унизительно показалось ему плакаться; гораздо приятнее было на кого-нибудь поскорей рассердиться.
– Дур-рак! – злобно прошептал он, накосившись на сидевшего с ним рядом в коляске и примолкшего Павла Павловича.
Павел Павлович упорно молчал, может быть сосредоточиваясь и приготовляясь. С нетерпеливым жестом снимал он иногда с себя шляпу и вытирал себе лоб платком.
– Потеет! – злобился Вельчанинов.
Однажды только Павел Павлович отнесся с вопросом к кучеру: «Будет гроза или нет?»
– И-и какая! Непременно будет; весь день парило. – Действительно, небо темнело и вспыхивали отдаленные молнии. В город въехали уже в половине одиннадцатого.
– Я ведь к вам-с, – предупредительно обратился Павел Павлович к Вельчанинову уже неподалеку от дома.
– Понимаю; но я вас уведомляю, что чувствую себя серьезно нездоровым…
– Не засижусь, не засижусь!